Стихи




Извините, я опять о любви.
А о чем еще в войну говорить?
Хоть всю душу на клочки изорви,
Не научится она не любить.

Ей не нужно ни военной тропы,
Ни заманчивого звона монет.
Ненавидеть – этой свойство толпы,
У которой той души вовсе нет.

У нее внутри от злобы черно,
Многочисленны ее невода.
Что Горгона, что толпа – все одно,
Не смотри в ее глаза никогда, -




Как падает убитый человек? -
Не выбирая позы, некрасиво,
Склоняется подобием курсива
И тычется глазами в грязный снег,

На выдохе оборванное: «ма-а…»,
Прямая речь закована в кавычки.
У человека к смерти нет привычки,
Как нет и слов у речки, у холма,

У бомб и обезумевших сорок,
У облаков, плывущих в ультразвуке,
И только мать протягивает руки
И тихо говорит: «Я здесь, сынок».




Вглядись в меня, глубокомысленное время,
Вглядись спокойно, не лютуя, не журя.
Я - сон Цветаевой, я - символ в теореме,
Я - крымский бражник на махровой хризантеме,
Что распускается в саду монастыря.

Вглядитесь все в меня, - собаки и оливы,
Осенний скворушка и колкая стерня,
Те, кто покинул этот мир, и те, кто живы,
Вглядись и ты, мой собеседник молчаливый,
Ведь мы с тобой, согласно Библии, родня.




***

С синюшной культёй, как с заклятым ворогом,
Она воевала, от взглядов прятала,
Напевно кричала: «С картошкой! С творогом!»,
Торча на базаре в чепце заляпанном.

Из плотной корзины, обшитой шалями,
Она, как факир, доставала солнышки,
И пахло картошкой и салом жареным,
И не было в этой корзине донышка.

Мы были мальцами в шестидесятые,
Дразнили её «Бабарихой с ливером»,
А сами крутились в толпе крысятами,
Искали в ногах пятачок иль гривенник.




Со смиреньем пилигрима
За окошком ходит снег.
Цедит кофе растворимый
Растворимый человек.

Он сидит в своей квартире,
Бродит мыслями везде,
Растворённый в целом мире,
Словно гранула в воде,

И глядит на убелённый
Двор из дома своего,
Где такой же, растворённый,
Бог взирает на него.




Не верь моим стихам, в них нет меня,
Есть фантазёр, танцующий от печки.
Он создаёт забавных человечков
Из воздуха, тумана и огня.

Тот выдумщик в блокнотике своём
Карандашом от Сакко и Ванцетти
Рисует их в движении и в цвете
И отправляет прочь за окоём.

Он, как ребёнок, прячется под стол -
В страну несуществующих названий -
Властитель Кондуитов и Швамбраний
И друг всех Виннету и Оцеол.

На завтрак - рогалики с маком,
Сырок и бутылка кефира…
Мы жили счастливым бараком
На снежной окраине мира,

Не делали взрослых заначек,
Не строили планов на годы,
Не знали рядов Фибоначчи,
Плевали на «Вешние воды».

Народы трудились, как пчелки,
Ракеты неслись с космодромов,
А мы набивали наколки
И тырили рыбу с балконов.

Пьянчуги, юнцы, простофили
Метелились в парке на танцах,
«Опал» в три затяжки курили,
Ломились на «Триста спартанцев»,



Тебе так нужен свет? Бери его, он твой,
За ниточку держи, как гелиевый шарик,
И вдаль за горизонт тропинкой луговой
Иди, беги, скачи, восторженный лошарик.

И, глядя вслед тебе, распустится цветок,
Усталый муравей пойдёт твоей дорогой,
Когда же за спиной улышишь: «О, мой Бог!»,
Немедля обернись луной золоторогой.

А если схватит меч завистливый злодей,
И пальцы, ослабев, отпустят нитку света,
Увидишь, как внизу все ниточки людей
Сплетают полотно библейского завета.

Приятно быть дедом Морозом, не ведая сраму
Ходить по квартирам, подарки дарить, как король,
Но вместо стишка услыхав: «Воскреси мою маму!»,
Уже не захочешь играть благородную роль.

Ты можешь прийти в детский дом с целым ворохом тряпок,
С компьютером или мешком шоколадных конфет,
Но первая девочка спросит: «Не вы ли мой папа?»,
И падаешь в пропасть, хрипя деревянное «нет».

Густав Климт расписывает фриз
К вернисажу венского модерна.
Гении, парящие над скверной -
Тема, вытекающая из

Творчества Бетховена. Точней,
Из одной симфонии, девятой,
Проклятой, воспетой и разъятой
На цитаты для грядущих дней.

Три стены, три грации, три сна,
Тысячи связующих деталей -
Вольное пространство стихиалий,
Вечная священная весна.

Снизу человечество глядит
На работу мастера, пунктирно
Понимая замысел надмирный,
Что лишь возбуждает аппетит

Сухой, как скупая олива,
«Махмудка» - восточная кровь -
Пред зеркалом неторопливо
Сурьмит густотравную бровь.

Еще полчаса до премьеры,
Последний наносится грим…
Титан танцевальной карьеры,
Икона для геев и прим

Сидит в персональной гримёрной,
Он сосредоточен и строг,
И тихий мотивчик минорный
Мурлычет живой полубог.

Еще не умаялся ангел
Со сцены нести благодать,
Но вены - бугристые шланги -
Устали уже танцевать.

Сдуешь муку разлуки,
Сбросишь балласт коммерций,
Смотришь, - и нет разрухи
Ни в голове, ни в сердце.

Справишься с круговертью,
Мир собирая в точку,
Глядь, повезёт со смертью, -
Выцыганишь отсрочку.

Выпьешь глазами небо,
Смотришь, и разморило.
Станешь пером вальдшнепа,
Веточкой розмарина,

Скромным орешком кешью,
Кисточкой акварельной,
Словом, любою вещью,
Лишь бы не огнестрельной.


Воздух дрогнул, обрушился в воду
Апельсиновым конусом света,
Загудели стрекозьи народы,
Затаились лягушки-эстеты.

Стало весело чуткой осоке
Наблюдать золотые пылинки,
На её стебельке невысоком
Шевельнулся детёныш в икринке.

По сигналу дрозда водомерки
Замахали четвёрками весел,
Огибая кувшинок тарелки
И камыш, подметающий просинь.

И под весом шмеля-парфюмера
Наклонилась глава желтоцвета.
Начиналась великая эра,
Эра солнца, спешащего в лето.

Счастье – оно как пламя,
Звонкий полёт стрелы.
Тот, кто идёт ногами,
Не обойдёт углы.

Радость – хмельное небо,
Праздничный карнавал.
Кто не уткнулся в мебель,
Не загремит в подвал.

Мудрость – дорожный посох,
Вяжет молчаньем рот.
Кто не сумеет бросить,
Тот и не подберёт.

Гордость – секущий ветер,
Пристань чужих утех.
Тот, кто открыт и светел,
Не завернётся в смех.

Слава – она как порча,
Кроет шестёркой туз.
В ком поселился чёртик,
Не различит искус.



Понимаешь, в сущности, не важно
По какому городу он бродит,
Только бы в домах многоэтажных
Отворяли дверь на звук мелодий.

Он таскает сумку почтальона
Вверх и вниз по лестничным пролётам,
Где не письма с почерком знакомым,
А душой написанные ноты.

Как его зовут, совсем не важно,
Пусть Джузеппе, Людвиг или Вольфганг,
Надо только позвонить однажды
И доставить весточку от Бога.



В центре Вены, в саду возле ратуши
Мелкий дождь, и не видно людей.
В одиночестве редкостном - надо же! -
Мы кормили с руки лебедей.

Наши зонтики - кроны спасения -
Целовались у кромки пруда.
Франца Шуберта песня осенняя
Зазывала в свои невода.

В том узоре живом и пронзительном -
Ивы, лебеди, мякиш в горсти -
Нам казалось почти непростительным
Просто так из Эдема уйти,



Это было до первой боли, до сжигания первой книги,
До цикадного треска лампы над развёрнутой картой мира.

Это было ещё до вскрика, до предсмертного хрипа птицы,
Что подстрелена очень просто, от безделья пивным подростком.

Это было до аллилуйи барабанов над полем брани,
До усталости междометий на окраинах чувства жизни.

Это было в прошедшем веке. Нет, скорее, намного раньше,
До Шекспира, до Леонардо, до потопа, а значит, вечно.



Вот картинка детства: под Рязанью в сёлах
Вечерами пели на скамейках летом.
Ясно, не без водки, но была свобода
Одеваться просто и дружить всем миром.

А зимою долгой собирались вместе,
При свечах вязали голубые шали,
Большей частью бабы, и под те же песни
Украшали шали птицами по краю.

Не прошло полвека - позабылись песни,
Улетели птицы в голубое небо,
Уходили тихо в землю старожилы,
А за ними избы по глаза укрылись.



С позиции своей модели мира
Все правы в личном выборе пути,
И потому «не сотвори кумира»,
И путь другой души не осуди.

Тот человек в сравнении с тобою
Ни плох и ни хорош в своих делах.
Что лучше: шум дождя иль песнь прибоя?
Кто истиннее: Яхве иль Аллах?

С позиции своей модели счастья
Я вправе жить и вправе умирать,
Я волен быть холодным и бесстрастным
И каждой мелкой боли сострадать,



Я почувствовал сладкий, дурманящий запах сандала
И увидел чужую звезду над белесым песком.
Всё, что ты так отчаянно в снежной Москве загадала,
Обернулось кокосовым раем под Южным крестом.

Он пророс в нашей памяти чем-то душистым и пряным,
Поучающей сказкой из жизни драконов и нимф,
Где слоны вслух читают стихи любопытным землянам,
И над каждою бабочкой явственно светится нимб.



Сойдешь с чемоданами - оторопь:
Тандырная крымская сушь.
Слетают, как мухи на окорок,
Таксисты, предчувствуя куш.

Калымная такса отмеряна
Вокзальному богу руля.
Взнуздав пятиместного мерина,
Мы едем в Мисхор кругаля.

В пути разговоры с водителем,
Гортанный восточный акцент.
За окнами - солнце юпитером,
В машине - его ассистент.

Татарин отнюдь не беседливый,
На щедрое слово не скор,
И я осторожно, но въедливо
Включаю его в разговор.



Смотрят с фото глазища бездонные
Разбитной малолетней шпаны…
Промышляли подростки бездомные,
Подаянье прося у страны.

Память взвоет собакой бесхвостою,
Матерщинным дождём обольёт
И уносит меня в девяностые,
Где такая картина встаёт:

Жёлт от курева, грязен и немощен,
Повторяет малец, как в бреду:
«Люди, люди, подайте на хлебушек»,
Сладкий «сникерс» имея в виду.




Учитель в образе котёнка
Явился утром на порог.
Ох, не простая работёнка
Не спорить с тем, что хочет Бог.

Нигде, как гость, не принимаем,
Глядит с надеждой существо,
И мы с тобой не понимаем,
Как раньше жили без него.

В служенье не бывает скуки,
Оно - начало всех начал.
Пусть исцарапаны все руки,
По маме лишь бы не скучал.

Мы стелим старый плед в коробку,
Что сохранилась от сапог,
И, упреждая нервотрепку,
Садиться учим на лоток.

Страницы